Литературные отрывки по теме «Тшува»


Жених-медведь (Еврейская народная сказка)

Жил-был один богач. Всего у него было в достатке: магазинов, домов, денег. Не было только одного - детей. И вот поехал он однажды к цадику и стал просить, чтобы вымолил цадик у Бога для него хотя бы одного ребёнка. Сказал ему цадик:

- Поезжай домой, через год жена родит тебе сына, но смотри, чтобы во главе стола на пиру в честь обрезания сидел бедняк.

Так и случилось. Через год жена богача родила, но про своё обещание богач позабыл. И вот на брис во главе стола усадили одних богачей. Вдруг заходит в дом какой-то бедняк (а этим бедняком был сам Илья-пророк), усаживают его около дверей. Говорит бедняк:

- Не хочу сидеть у дверей, хочу сидеть во главе стола. Но богач только посмеялся его словам. Тогда бедняк попросил Роженицу усадить его во главе стола, но и она посмеялась над ним. Тут незнакомец покинул пир, но, уходя, написал на двери мелом: "Раcти, Береле". Сколько потом ни тёрли, ни скребли и ни смывали эту надпись - ничего не помогло.

Стал ребёнок расти, и видят родители, что постепенно всё его тело зарастает волосом, что чем дальше, тем больше превращается их сын в медвежонка. Тут только вспомнили они надпись, что когда-то оставил на двери бедняк - "Расти, Береле".

Едва ребёнку исполнилось десять лет, он убежал в лес. Прошло три года. Пришёл срок бармицвы. Вдруг в доме богача появился медведь и оставил записку, чтоб купили ему тфилин. Снова богач поехал к цадику и спросил:

- Ребе, посоветуйте, как мне быть?

Велел ему цадик исполнять все просьбы сына-медведя.

Прошло пять лет. Вдруг в доме богача снова появился сын - медведь и снова оставил записку, а в записке сказано, что по закону юноше в восемнадцать лет надлежит жениться и поэтому сын-медведь требует, чтоб его женили.

Снова поехал богач к цадику: дескать, беда, ребе, посоветуйте, как быть!

Сказал цадик богачу так:

- Поезжай в город, зайди в самую крайнюю хату, что на берегу реки, попросись на ночлег, ничему, что там увидишь, не удивляйся, там найдёшь невесту для сына.

Поехал богач в город, нашёл хату у реки и попросился на ночлег. Хозяин-бедняк говорит, дескать, очень я беден, нет у меня даже хлеба на ужин.

- Ничего, - отвечает богач, - позволь мне угостить тебя, - и ставит на стол мясо, рыбу, хлеб, вино.

Сели за стол. Заметил богач, что половину угощения хозяин уносит со стола, но виду не подаёт. После трапезы спрашивает богач у хозяина:

- Скажи, уважаемый, зачем и для кого ты унёс пять тарелок с мясом и рыбой? Вздохнул хозяин:

- Есть у меня пять дочерей, но по бедности не могу я их ни одеть, ни обуть, вот и сидят они в дальней комнате, не в чем на люди показаться. Им-то и отнёс я со стола мясо и рыбу.

Тогда богач послал купить платьев и, когда девушки оделись, зашёл к ним и стал спрашивать, кто из них пойдёт замуж за его сына-медведя. Четыре дочери отказались, но пятая, самая младшая, согласилась и уехала с богачом. Привёз он девушку к себе в дом, усадил в отдельной комнате. Сидит она одна, вдруг отворилась дверь и входит медведь. Не успела девушка вскрикнуть от испуга, как медведь сбросил с себя шкуру и обернулся прекрасным юношей.

Рассказал он ей историю своего рождения и перерождения в медведя.

- Это, - говорит, - наказание за оскорбление, нанесённое моими отцом и матерью беднякам. Но теперь кончилось наказание, после женитьбы должен я оставить медвежье обличье снова принять образ человека. И это счастье принесла мне ты, моя дорогая невеста.

Сказал так жених-медведь и поцеловал свою суженую. Через несколько дней сыграли свадьбу, и зажили молодые счастливо.




Молитва сироты

Хасидская притча

Сказки евреев Запада и Востока
Тема: Грозные дни


В канун Йом-Кипура собрались хасиды в синагоге Бааль-Шем-Това для праздничных молитв Дня Искупления. Да только не начинает Бааль-Шем-Тов молитвы - стоит он на биме - возвышении - покрытый белым таллитом, погруженный в свои думы, и слезы струятся по его щекам. А сзади стоит вся община, объятая трепетом. Никто не шелохнетсся, слова не посмеет произнести. Боятся хасиды - не зря ведь плачет их учитель. Наверное, вынесен на небесах суровый приговор всему еврейскому народу, такой, что и страстная молитва вряд ли отменит его. Но вот, наконец, перестал Бааль-Шем-Тов плакать, начал молиться, а за ним - и вся община.

На исходе Дня Искупления спросили хасиды  своего учителя:

- Ребе, отчего так долго не начинал ты молитвы? Почему плакал?

- Послушайте, хасиды. Расскажу я вам одну историю, что началась несколько лет назад, а закончилась недавно - в Рош hа-Шана.

* * *

Жил да был в одном местечке бедный корчмарь. Арендовал он свою корчму у польского пана - тому  принадлежали все окрестные земли. Был  корчмарь человек веселый и радушный, и пан всей душой привязался к нему. Придет, бывало, в корчму, сядет, трубочкой попыхивает, вино пьет, да беседы ведет с хозяином. Так прошло несколько лет. Корчмарь  женился, родила ему жена мальчика. Назвали они ребенка Мойшеле и жили все втроем душа в душу.

Да только беда случилась. Заболел бедный арендатор неизлечимой болезнью, и не знали лекари, чем ему помочь.  Умер он, а следом за ним и молодая жена. Не выдержала она горя. Остался Мойшеле один на всем белом свете. Ни родных, ни семьи. Родственники того арендатора далеко жили и были очень бедны.

Пожалел пан ребенка и решил его усыновить.  Сам он был бездетным вдовцом, вот и решил  воспитать мальчика как своего, и сделать его единственным наследником. Дал он ему христианское имя, и воспитывал, как заведено у христиан.

Ребенок был еще мал, и вскоре забыл свое настоящее имя и  родителей. Забыл он, какого он роду-племени.  Забыл, как мать ему "Шма.." перед сном читала. Окружали его преданные слуги, все прихоти его исполняли. Ходил он в бархате и шелках,  кушал, как барин,  изысканные яства с дорогих тарелок, и ни в чем не знал отказа. Пан тот скопил несметные богатства. Привозил он любимому сыну лучшие игрушки из Варшавы и других мест.  Забыл Мойшеле, что он еврей, да только люди не забыли.

Вот как-то играл он с мальчишками во дворе. Поссорились дети, стали браниться. И Мойшеле от них не отстает. А дети ему как закричат:

- Жиденок, жиденок! Уходи, не хотим тебя знать! Не панский ты сын! Жиденок  пархатый!

Заплакал Мойшеле от обиды, побежал домой к отцу:

 - Отец, почему мальчишки меня жиденком обозвали?

Подумал пан и сказал так:

 - Что с того, что ты жиденок? Ты мой любимый сын! Я тебя, как родного, люблю, и всегда любить буду. Умру - получишь все мое состояние. Поля, леса, усадьбу, деньги в банке, золото и серебро. Карету мою и конюшню, где отборные скакуны. Все, все у тебя будет. А твой отец нищим был. Умер он, и вот,  погляди, только это тебе и оставил!

Пан подошел к шкафу и достал бархатный мешочек. Открыл его, а там - молитвенник на Новолетие и День Искупления, таллит и тфиллин.

Выпросил Мойшеле у пана эти вещи. Стал он их доставать и целовать тайком, когда грустно ему было на сердце. И мало-помалу проснулась в нем еврейская душа. Стал он тосковать по отцу-матери. Понял Мойшеле, что вещи эти - не простые, что святые они. Да только не знал, для чего они, и что с ними делать.

Вот как-то раз пошел он гулять по деревне. Видит - деревенские евреи подводы нагружают, словно куда-то собрались. Спросил у них Мойшеле:

 - Куда вы едете? На ярмарку?

 - Нет, не на ярмарку. В соседнее местечко едем. Там много евреев живет, там синагога есть. Сегодня вечером - Новолетие.

- Это праздник такой?

 - Это день Суда, - сказали евреи, прыгнули в подводу, хлестнули лошадей и укатили прочь.

Понял Мойшеле, что сегодня вечером что-то важное должно случиться. Вернулся он домой, взял бархатный мешочек с молитвенником и святыми вещами, и отправился в путь. Шел он целый день, устал, притомился. Только под вечер, голодный и измученный, добрался до синагоги.

Вошел он в синагогу, а евреи уж молятся. Достал Мойшеле свой "махзор", да только не знает, как молиться. Стоит он, молитвенник в руках вертит и плачет от горя. Наконец не выдержало детское сердце, поднял он молитвенник высоко-высоко, как только мог, и закричал что было сил по-польски:

 - Боже, Боже милосердный! Сжалься надо мной! Не умею я молиться, и языка Твоего не знаю! Возьми же себе все молитвы из этой книжки, как если бы я их произнес сам, своими устами!

* * *

- А в небесном суде, - продолжил Бааль-Шем-Тов, - в это время грозный приговор выносили  еврейскому народу. Уже замолчали ангелы-защитники, а ангелы-губители все читали и читали список тяжких грехов. Но тут поднялась молитва сироты, пробила все семь сводов небесных, и достигла Престола Славы нашего Создателя. И сжалился Святой, да будет Он благословен, над своим народом. Отменил тот тяжкий приговор. Оказалась молитва сироты сильнее, чем молитвы всех праведников и мудрецов.
 




Из сказок еврейского средневековья в переводе В. Чернина.

ПОСОХ, КОТОРЫЙ РАСЦВЕЛ

История, которая произошла

Жил когда-то выкрест, большой нечестивец. Своими злодеяниями он привел к гибели многих братьев наших, сынов Израиля. Так он вел себя долгие годы. Вдруг овладело им стремление к покаянию, и он отправился к рабби Иегуде Хасиду, и попросил его, чтобы он дал ему устав покаяния за его тяжкие грехи, совершенные им за все эти годы. Он перечислил Хасиду великие преступления, совершенные им на протяжении всего времени с тех пор, как он крестился. Когда Хасид выслушал обо всех злодеяниях, совершенных выкрестом за его жизнь, он не захотел давать устава покаяния. "Твои грехи слишком велики", — сказал он ему. А Хасид в это время как раз вырезал посох, и вот он говорит выкресту: "Видишь? Также, как невероятно то, что эта палка, что в моей руке, может снова зазеленеть и то, что на ней раскроются зеленые листочки, так же мало и ты можешь рассчитывать на прощение и искупление. Какой уж устав покаяния я могу тебе дать?" Пошел выкрест от Хасида, говоря себе: "Если Хасид ни в коем случае не хочет дать мне устава покаяния, то я буду теперь совершать еще худшие деяния, чем до сих пор".

Вскоре после этого рабби Иегуда Хасид увидал, как посох вдруг зазеленел и покрылся свежими листочками. Хасид весьма удивился и вспомнил о словах, которые он сказал выкресту. Подумал он: "Наверное, выкрест еще может искупить свои грехи, доказательство этому в том, что посох действительно зазеленел. Посылает он поэтому позвать выкреста и говорит ему: "Намедни я не хотел дать тебе устава покаяния, потому что думал, что точно так же, как невероятно, что посох может снова стать зеленым и выпустить листочки, так же мало у тебя надежды получить прощение за свои злодеяния. Теперь, однако, посох снова зазеленел, и на нем начали пробиваться свежие листочки. А коли с тобой произошло такое чудо, видимо, ты когда-то в своей жизни совершил что-то хорошее, и ты, несмотря ни на что, еще можешь надеяться на прощение твоих гнусных деяний. Скажи же мне, ты же должен был совершить что-то такое в своей жизни, чтобы я мог дать тебе устав покаяния, каковой, если ты останешься тверд в нем, наверняка искупит тебя за все". Отвечает ему выкрест: "Я должен тебе признаться, дорогой рабби, что с тех пор, как крестился, я ни одному еврею не сделал ничего хорошего. Напротив, насколько только мог, причинял я евреям одни горести, кроме одного единственного случая, а случилось вот что. Я пришел однажды в город, где жило много евреев. Но горожане были большими ненавистниками евреев и думали только о том, как бы избавиться от них. Но не знали, как этого добиться. Поэтому возвели они на евреев навет. Они подбросили одному еврею труп байстрюка, а потом распространили слух, что иудеи закололи его. Тут же сбежались иноверцы — стар и млад, и хотели вырезать всех евреев. Однако в магистрате заседал один советник, весьма приближенный к правителю, каковой советник был добр к евреям. Он сказал сбежавшейся толпе: "Не торопитесь проливать невинную кровь. Давайте сначала расследуем это дело и выясним, действительно ли евреи используют нашу кровь. Вы можете спросить, как нам это сделать? Так я вам хочу сказать. Вот здесь среди нас находится выкрест. Его-то мы и спросим; он-то наверняка знает это. Если он скажет, что евреи используют нашу кровь, тогда это будет, вне всякого сомнения, то, что они так поступили с байстрюком. Однако же если он скажет, что нет, что они не используют христианскую кровь, значит, не совершали этого гнусного деяния и чисты от греха. Действительно, зачем нам проливать невинную кровь? Было бы преступлением и убийством совершать подобное. Но если вы правы в своих подозрениях, то никто вам не воспрепятствует отомстить и умертвить всех евреев". Когда горожане выслушали эту речь, они послали за мной и заставили меня поклясться всяческими клятвами и присягами, что я скажу им чистую правду, действительно ли евреи используют христианскую кровь, потому что тут случилась такая гнусная история с этим байстрюком. Я поклялся им честным словом и сказал, что на евреев наводят напраслину этим глупым наветом. Это я доказал им множеством доказательств, что подозрение — буквально ложь и обман. Я переговорил с ними и сказал: "Посмотрите. Как известно, евреи обязаны вымачивать каждый кусок мяса, а затем высаливать его, чтобы кровь вышла из мяса. Так сказано уже в их Торе, что им нельзя есть крови. Они также обязаны резать скотину таким образом, чтобы кровь полностью вытекла. Итак, как же это можно представить, чтобы они использовали человеческую кровь?" Когда горожане это услыхали, то они все как один сказали: "Если это действительно так, то пусть ни с каким евреем не случиться ничего дурного". И действительно, беда была таким образом предотвращена и пришло спасение всем евреям. Если бы я возложил вину на евреев, то христиане бы, не дай Бог, их всех перерезали. Получается, что я спас целую еврейскую общину от смерти, и это действительно самое лучшее, что я совершил когда-либо за всю свою жизнь!" Сказал на это Хасид: "Да, это действительно было одно из самых добрых деяний!" Потом Хасид дал устав покаяния, каковой выкрест выполнял во всех деталях и стал богобоязненным, честным евреем.




Средневековая испанская поэзия

Шмуэль  а-Нагид (993-1056).
Пред Тем, Кто содеял вас.

Иегуда  а-Леви. Потоп ли мир сгубил?

Пред Тем, Кто содеял вас, исправьте деяния,
Да будет наградою Его воздаяние.
Всевышнему часть лишь посвящайте вы времени,
А части пусть будут для земного призвания:
Полдня -- для Всевышнего, полдня будут вашими,
А ночь -- для вина вам до рассвета сияния.
Пусть свечи погаснут, осветится все чашами,
Пусть будет вам арфою из амфор журчание.
Ведь гробы без песен, без вина и без дружества --
Удел вам, глупцы, за все труды и страдания

Потоп ли мир сгубил в волнах потока,
И суши нет, куда ни глянет око,
И люди, и животные, и птицы
Прешли, погибли, мучаясь жестоко?
Мне горная гряда была б отрадой,
Пустыня -- благостыней без порока.
Но только небеса вокруг и воды,
И в них ковчег стремится одиноко,
И лишь левиафаны пучат бездну,
И на море -- седые оболока.
И стены волн скрывают судно, словно
Похищено оно рукою рока.
Бушует море -- я ликую, ибо
К святыне Бога я стремлюсь далеко.

(переводы Шломо Крола)




Иегуда  а-Леви. Завершение «Большой сиониды»

Но тяжелей камней
грехи прошедших дней,
и нет спасенья мне,
горька моя беда --
проклятый счет растет,
чем дальше жизнь течет,
тем тягостнее гнет ошибок и стыда.
И страшно в трудный бой
вступать со злой судьбой,
гоня перед собой
грехов своих стада --
лишь тот увидит свет
в ночи безумств и бед,
чья вера, как рассвет,
чиста и молода.
Неведомой стезей
ведет корабль свой
незримый рулевой,
рука Его тверда,
без милости Его
все сущее мертво... >
Через пучину вод
добраться до гнезда
стремится суть моя,
и, верою горя,
в путь снаряжаю я
крылатые суда

Перевод Алексея Терновицкого




Тшува как возвращение к религиозному образу жизни в современном Израиле

Этгар Керет. Плач по моей сестре

Перевод Ханы Гуревич

С тех пор, как она обрела Бога, я стал местной знаменитостью.

Девятнадцать лет назад в маленьком зале бракосочетаний в Бней-Браке умерла моя старшая сестра. Теперь она живет в самом ортодоксальном районе Иерусалима. Недавно я провел у нее выходные. Первый раз в жизни мне довелось попасть к ним на шаббат. Я часто навещаю сестру в будние дни, но в том месяце у меня была куча работы и нужно было ехать за границу… Короче, вышло, что либо в субботу, либо не получится вообще. «Будь осторожнее! – предупредила меня жена, когда я уходил. – Ты сейчас не в лучшей форме; боюсь, как бы они не уговорили тебя уверовать или там… Ну, в общем, ты понял». Я заверил ее, что беспокоиться не о чем. Что до религии, то лично у меня Бога нет. Когда мне хорошо, мне никто не нужен, а когда дерьмово и внутри меня открывается эта здоровая дыра, я чувствую, что бога, способного ее заполнить, все равно никогда не было и не будет. Так что даже если сто раввинов-евангелистов помолятся о моей заблудшей душе, это им не поможет. У меня нет Бога, но у сестры есть, а так как я ее люблю, то стараюсь относиться к ее Богу уважительно.

То время, когда сестра открыла для себя религию, было чуть ли не самым депрессивным в истории израильской поп-музыки. Только что завершилась война в Ливане, и всем было не до оптимистических мотивчиков. Но, вместе с тем, баллады о прекрасных молодых солдатах, погибших во цвете лет, тоже уже начинали действовать на нервы. Людям хотелось грустных песен, но только чтобы в них не пели о бесполезной и абсолютно не героической войне, которую все старались поскорее забыть. И вот тогда-то, откуда ни возьмись, вдруг возник новый жанр: плач по другу, который ударился в религию. В этих песнях всегда описывался закадычный друг или красивая сексапильная девушка, которые были для певца светом в окошке, но вдруг нежданно-негаданно случалось непоправимое и они становились ортодоксами. Друг отращивал бороду и молился с утра до ночи, красотка оказывалась задрапирована с головы до пят и больше не давала несчастному лирическому герою.
Молодежь слушала эти песни и угрюмо кивала. Война в Ливане унесла стольких друзей, что последнее, чего бы всем хотелось, – чтобы и оставшиеся канули в какую-нибудь йешиву подмышкой у Иерусалима.

Не только музыка открыла для себя заново рожденных иудеев. О них без умолку трещали все средства массовой информации. На любом ток-шоу специальное место отводилось для новообращенной бывшей звезды, стремившейся во что бы то ни стало поведать миру, что она нисколечко не скучает по своей прежней распутной жизни. Или же для бывшего друга заново рожденной знаменитости — этот обычно долго распинался на предмет того, как изменилась знаменитость с тех пор, как ударилась в религию, и как теперь с ней даже и поговорить нельзя.

Вот и со мной было то же самое. С того момента, как сестра направила свои стопы в сторону Божественного Провидения, я стал в некотором роде местной звездой. Соседи, которые раньше не удостаивали меня ответа на вопрос, который час, теперь останавливались, чтобы пожать мне руку и принести свои соболезнования. Стиляги-старшеклассники, наряженные во все черное, говорили: «Дай пять!», прежде чем сесть в такси и умчаться на дискотеку в Тель-Авив. А потом опускали стекло машины и орали мне вслед, как они скорбят по моей сестре. Если бы раввины умыкнули кого-нибудь уродливого, это бы еще полбеды, но заграбастать девушку с такой внешностью, как у нее, – совершенно непростительно!

Тем временем моя оплакиваемая сестра училась в Иерусалиме в какой-то женской семинарии. Она навещала нас почти каждую неделю и, похоже, была счастлива. А если ей не удавалось выбраться к нам, то мы сами ехали к ней в гости. Мне тогда было пятнадцать лет, и я жутко по ней скучал. Когда сестра служила в армии – еще до того, как ударилась в религию, – она была артиллерийским инструктором на юге, и мы тоже виделись нечасто, но почему-то тогда я скучал по ней не так сильно.

Всякий раз, когда мы встречались, я пристально всматривался в нее, пытаясь разглядеть, что в ней стало другим. Подменили ли они ее взгляд, улыбку? Мы разговаривали так же, как и всегда. Она по-прежнему рассказывала смешные истории, которые сочиняла специально для меня, и помогала мне с домашним заданием по математике. Но мой двоюродный брат Гиль, который состоял в молодежной секции Движения Против Религиозного Насилия и лучше меня разбирался во всем, что связано с раввинами, объяснил мне, что это только вопрос времени. Они еще не закончили промывать ей мозги, но как только закончат, она начнет говорить на идише, и ей обреют голову, и выдадут за какого-нибудь потного, обрюзгшего, мерзкого типа, который запретит ей со мной встречаться. Возможно, в запасе есть еще год или два, но мне все равно нужно готовиться к худшему — потому что, выйдя замуж, дышать она, может, и не перестанет, но для нас – все равно, что умрет.

Девятнадцать лет назад в маленьком зале бракосочетаний в Бней-Браке моя старшая сестра умерла, и теперь она живет в самом ортодоксальном районе Иерусалима. Ее муж – студент йешивы, как и обещал Гиль. Он не потный, не обрюзгший и не мерзкий, и такое впечатление, что он искренне радуется, когда я или мой брат заезжаем к ним в гости. Гиль также предупреждал меня тогда, двадцать лет назад, что у сестры будет куча детей, и мне захочется плакать, когда я услышу, как они говорят на идише, как будто живут в каком-нибудь богом забытом местечке в Восточной Европе. В этом вопросе он тоже был прав лишь отчасти, потому что у сестры действительно куча детей – один симпатичнее другого, но когда они говорят на идише, мне хочется только улыбаться.

Когда я зашел к сестре в дом меньше чем за час до шаббата, дети хором грянули: «Как меня зовут?» Это стало традицией с тех пор, как я их однажды перепутал. Учитывая, что у сестры их одиннадцать, и у каждого двойное имя, пишущееся через дефис, – у хасидов так принято, – ошибка моя вполне простительна. Да и потом все мальчики одеты одинаково и украшены абсолютно идентичными пейсами, так что смягчающих обстоятельств у меня хоть отбавляй. Но все они, начиная с Шломо-Нахмана и младше, по-прежнему хотят убедиться, что их странноватый дядюшка достаточно сосредоточен и не забудет, кому какой подарок дарить. Пару недель назад мама сказала, что разговаривала с сестрой и подозревает, что эта история пока не закончилась, так что через год или два, если Богу будет угодно, мне придется запоминать еще одно двойное имя.

Ну вот, я сдал экзамен с перекличкой, мне налили строго кошерной колы, а сестра, с которой мы так давно не виделись, села напротив меня в другом конце гостиной и спросила, что я поделываю. Она любит, когда я говорю, что у меня все в порядке и я счастлив, но поскольку мир, в котором я живу, представляется ей чересчур легкомысленным, детали ее не особо интересуют. Признаюсь, мне жаль, что сестра никогда не прочтет ни одного моего рассказа, но то, что я не соблюдаю шаббат и кашрут, расстраивает ее гораздо сильнее.

Однажды я написал детскую книжку и посвятил ее племяннику. В контракте мы с издательством оговорили, что иллюстратор подготовит один специальный экземпляр книги, где все мужчины будут с пейсами и в кипах, а у женщин юбки и рукава будут достаточной длины, чтобы их можно было счесть благопристойными. Но в конце концов даже эта версия была отвергнута раввином, с которым моя сестра советуется насчет всяких религиозных ограничений. В моей истории рассказывалось про папу, который убегает с цирком. Ребе, вероятно, счел это безрассудством, и мне пришлось увезти «кошерный» экземпляр книжки – а ведь иллюстратор трудился над ним много часов! – обратно в Тель-Авив.

Вплоть до недавнего времени, когда я наконец женился, самым сложным моментом наших отношений было то, что я не мог привести свою девушку в гости к сестре. Если уж говорить совсем начистоту, то стоит пояснить, что за те девять лет, что мы живем вместе, мы женились десятки раз, выдумывая для этого самые разнообразные церемонии: поцелуй в нос в рыбном ресторанчике в Яффо, объятия в полуразрушенном варшавском отеле, купание нагишом на пляже в Хайфе и даже совместное поедание шоколадного яйца в поезде Амстердам – Берлин. Вот только ни одна из этих церемоний, к сожалению, не признана ни раввинами, ни государством. Так что, когда я шел в гости к сестре и ее семье, моей девушке приходилось ждать меня в ближайшем кафе или парке. Сначала мне было неловко просить ее об этом, но она все понимала и принимала. Что касается меня, то и я это принимал – а что мне оставалось? – но не могу сказать, что понимал.

Девятнадцать лет назад в маленьком зале бракосочетаний в Бней-Браке моя старшая сестра умерла. И теперь живет в самом ортодоксальном районе Иерусалима. Тогда, давно, я был по уши влюблен в одну девушку, а она меня не любила. Помню, что спустя две недели после сестриной свадьбы я отправился к ней в Иерусалим. Я хотел, чтобы она помолилась, чтобы мы с этой девушкой были вместе. До такого отчаяния я дошел. Сестра с минуту помолчала, а потом объяснила, что не может этого сделать. Потому что, если бы она помолилась, и мы с этой девушкой были бы вместе, и наша совместная жизнь оказалась бы адом, ей было бы очень не по себе. «Я лучше помолюсь, чтобы ты встретил ту, с кем будешь счастлив, – сказала она, и улыбнулась, чтобы меня утешить. – Я буду молиться за тебя каждый день. Обещаю». Я видел, что она хочет обнять меня, и мне было жаль, что ей это не разрешено. Или, может быть, я это все придумал. Десять лет спустя я встретил свою будущую жену, и с ней я действительно счастлив. Кто сказал, что молитвы бесполезны?




Тшува, как возвращение к еврейству

Давид Бунимович

ИЗ ГОРНИЛА ЖЕЛЕЗНОГО

Тишина… Трое мальчишек замерли, стараясь не дышать и не шевелиться. Один из них постарше, лет двенадцати, держит в руках заостренную палку, такая же палка из орешины в руках у другого мальчика, помладше. Самый младший, на вид лет восьми, стоит на одной ножке, обхватив голову руками, с трудом удерживает равновесие, на мягком речном дне. Крупная рыбина, заплывшая на мелководье, будто прислушивается, слегка шевеля хвостом и плавниками. В прозрачной воде видно, как мерно поднимаются ее отливающие синевой жабры. Стайка мелких рыбешек проплывает мимо и скрывается в зарослях камыша, растущего островками вдоль берега. Тишина. Проселочная дорога, идущая вдоль реки, пуста. Летнее солнце ведет свой извечный путь, кутаясь порою в утренние облака. Только ветер прошелестит листвой сонной дубравы, зеленеющей на другом берегу, и снова тишина. Тут вдруг младший мальчуган не выдерживает. Он теряет равновесие и покачнувшись с хлопаньем опускает поднятую ногу в воду. Бах! Рыбина резко изгибается и устремляется прочь от берега в спасительную глубину.

— Вставайте! Вставайте! Голубчик Николай Николаевич, вы изволили просить разбудить вас, — приходской священник, отец Афанасий, в своем обычном облачении легко дотрагивается рукой до плеча спящего на кровати мужчины, с которым делит две комнаты в номере недавно открытой гостиницы уездного города N.

— Благодарю, батюшка, — проснувшийся садится в постели. Он трет рукою круглое лицо, прогоняя остатки сна, затем проводит по коротким и жестким, отросшим после давнего бритья головы, волосам. — Какой, право, мне сон удивительный снился. А что, батюшка, уже рассвет?

— Конечно, ведь май на дворе, солнышко рано встает. Пойду, однако, сойду умыться, заодно о завтраке распоряжусь.

— Сделайте одолжение, Афанасий Петрович, а я пока оденусь.

Когда отец Афанасий вернулся в номер, было уже совсем светло. Николай Николаевич сидел на венском стуле и обувался. Здесь, рядом с дверью, находился еще один стул, у стены стоял шкаф для одежды, а у растворенного окна располагался стол на крепких ножках, накрытый простой скатертью.

— Самовар уже пыхтит, Николай Николаевич, поторопитесь, я заказал пару чаю да пирога.

— Благодарю, батюшка, скоро буду.

Сосед встал, собрал разложенные на широком подоконнике бритвенные принадлежности. Он был невысок ростом, коренаст, одет в белую свежую рубаху, заправленную в форменные тонкого сукна брюки. Китель его с эполетами поручика висел на спинке стула. К кителю был прикреплен серебряный солдатский крест с георгиевской ленточкой. Сосед улыбнулся отцу Афанасию и чуть наклонив голову вышел.

Примерно через час, после сытного завтрака, отец Афанасий, расплатившийся с приказчиком за постой, и поручик поднялись в номер. Отец Афанасий должен был забрать все свои вещи. Поручик же, рассчитывавший вернуться к вечеру, брал с собой только кожаный дорожный саквояж. Перед дорогой, по обычаю, присели.

— Однако, любезный Николай Николаевич, наблюдаю за вами со вчерашнего дня, не скрою, — немного помолчав, начал отец Афанасий, — и думается мне, что что-то тревожит и печалит вас. Свидимся ли мы когда еще, только Богу ведомо, может, расскажете старому человеку, оно и полегчает на душе.

— Да что рассказывать, Афанасий Петрович. Бывает, иной раз взгрустнется, заметили вы верно. Хотя бы и радоваться мне, ведь вышел в отставку, дворянин, собираюсь ехать в Петербург на жительство. Ан не могу, не могу, батюшка, успокоения найти все эти годы: виноват я будто. Виноват…

— Так ведь вы воевали, голубчик, — прервал его отец Афанасий, — пролили кровь чужую, так и свою, верно, тоже пролили за веру, престол и Отечество.

— Да, если вы об этом, то ранен я был за всю свою службу три раза. Но, когда впервые во фронт попал, я сам, батюшка, искал смерти.

— Да возможно ли, Николай Николаевич?

— То-то и оно, всегда первым вызывался, если вылазка какая или что. Так ведь никакая пуля не брала, никакая болезнь не пристала, как заговоренный был, право слово.

— Однако, думается мне, Господь посылал вам испытания, как Иову праведному, да сам вас и оберегал от смерти.

— Правда ваша, батюшка, так оно и было, потому как, верно, было в то время кому за меня Бога молить. Но, как прослужил я, верно, года четыре, еще младшим унтер-офицером был, и снится мне раз мой дед так явственно, знаете ли, лицо его, глаза, борода длинная. И будто поет он песню, вернее, не песню даже, а мелодию одну без слов, такой понимаете напев. Обычно-то я всегда без сновидений спал после трудов воинских. Под утро просыпаюсь, думаю: «Все, не к добру это, не иначе, остался я один на белом свете. Я ведь сиротой рос, в бедности, только дед у меня и был. А как сдали меня в рекруты, так мы с ним и не видались более».

— На все воля Божия, Николай Николаевич.

— Да, батюшка, вы правы, так и в тот самый день шла наша рота ущельем в горах и попала в засаду, живыми едва половина вышла. Тогда я и был впервые ранен, провалялся потом долго в горячке, да все обошлось. Впрочем, я всегда надеюсь на лучшее.

— Храни вас Бог, Николай Николаевич.

— Спасибо, батюшка, на добром слове, но, пожалуй, заговорились мы с вами, а нужно еще до почтовой добраться. Давайте-ка помогу вам с вещами.

Попрощавшись с гостиничным содержателем, попутчики вышли на улицу и, продолжая беседу, пошли вдоль дороги по деревянному тротуару к видневшемуся невдалеке белому фасаду почтовой станции…

Время близилось к полудню, когда нанятая карета, запряженная тройкой лошадей, остановилась у поворота тракта.

— Благодарю, господа, за приятно проведенное время, — поручик легко сошел на землю. — Теперь и пешком доберусь, не более одной версты пути осталось.

— Так не забудьте, как решите все дела, ко мне без церемоний, Николай Николаевич.

— И я рад буду вас видеть.

Ответствовали поручику остававшиеся в карете отец Афанасий и помещик Хлопов, отставной гусарский ротмистр.

— До свидания, господа.

Сошедший взял, дотянувшись, стоявший под скамьей свой саквояж, затем, достав из кошелька монету, протянул ее ямщику.

— Держи, братец.

— Премного благодарны, ваше благородие.

— Прощай.

Ямщик, в сдвинутой на затылок меховой шапке, легко хлестнул вожжами. Левая пристяжная взяла первой, за ней коренной, и тройка покатила, поднимая пыль. Старый почтовый тракт тянулся мимо широких помещичьих полей и зеленевших свежей листвой перелесков. Черная благодатная малороссийская земля, принявшая в свое лоно зерно, отогревалась в лучах майского солнца. В карете, меж тем, продолжался разговор.

— Какой интересный человек этот Николай Николаевич! Вы не находите, Владимир Васильевич?

— Безусловно, Афанасий Петрович. Безусловно. Я теперь ни-сколько не сожалею, что согласился ехать с почтовой станции, не дождавшись своей коляски. Шельма каретник за ремонт вытребовал все же с меня аж пять рублей ассигнациями. Каково! Пришлось и Гаврилу моего оставить у него, приказал к вечеру быть.

— Полноте, Владимир Васильевич, сейчас приедем, даст Бог, матушка, видно, об обеде уже хлопочет. Отобедаем, потом возьмете мою бричку и с ветерком, в десять минут, доедете.

— Спасибо, батюшка, но задерживаться нынче не с руки. Дома ждут. А все же, где вы познакомились с нашим попутчиком?

— Познакомился? Да там же в гостинице, где я останавливался. Аккурат недалеко от собора. Помните, помещицы Реутовой дом? Так вот сын ее дом этот продал, задолжал ибо по векселям. А кому продал? Догадайтесь, соседушка.

— Ну, право. Откуда же мне знать?

— Ладно, ладно. Да Петрову Егору из ваших бывших крепостных.

— Вот оно что! Действительно, этот малый дело туго знает. Еще когда у меня в оброчных ходил, все в ямщики нанимался. Лошади у него были отменные. Видно, на этом и сколотил капиталец. Много сейчас таких повылазило, да сразу в калашный ряд стать норовят.

Батюшка засмеялся, оглаживая длинную с проседью бороду.

— Верно подметили, приходится дворянству нашему потесниться. На все воля Божия. Поживем, увидим, как оно дальше будет. Так вот Петров Егор, он, стало быть, содержатель гостиницы стал. Сделал ремонт, аж второй этаж надстроил, там у него номера. А в первом этаже зала большая, с буфетом, кухня. Готовят, надо сказать, неплохо весьма. Я в тот день вернулся в гостиницу после службы. Об эту пору и Николай Николаевич как раз входит. В одной руке чемодан, такой знаете, плетеный, в другой саквояж. Содержатель отлучился, так он ко мне. Слово за слово, познакомились. Тут и Егор Силыч появился, записал его как отставного поручика Михайлова, приехавшего по своим делам. Я же предложил ему со мной поселиться, все, думаю, веселей будет. Так мы с ним, почитай, два дня и пробыли.

— И что, действительно, он выслужился из нижних чинов?

— Да, представьте, двадцать восемь лет на службе царской, в кампаниях участвовал: на Кавказе, в Севастополе. Много чего перевидел. А какой он рассказчик!

— Рассказывает так, что заслушаешься. Я ведь и сам, вы знаете, на Кавказе служил, так будто молодость вспомнил. Эх, хорошее было время! И чем спросите? А тем, как я теперь понимаю, что распорядок в войсках заведен. Что надо сделать, то прикажут. Известно чем нужно заниматься сегодня, чем завтра. Все просто. И вот еще, замечу вам, — виды там, на Кавказе, удивительные. Сам помню, вообразите, вечер, тишина, горы понизу в темноте, а вершины под луною светятся. На небе звезды яркие. Мы с казачьим есаулом, запамятовал его фамилию, объезжаем верхами расположение. Вдруг, по этой-то красоте, раз-раз две пули. Мне пустяк, только эполет задело, а есаула наповал. Царствия ему небесного.

Попутчики перекрестились.

— На все воля Божия, Владимир Васильевич.

— Именно так, Афанасий Петрович. Так все же, как у Николая Николаевича дальше-то сложилось?

— А дальше так было дело. При защите Севастополя он был уже, сказывал, фельдфебелем, но часто сам вызывался в секреты ходить, поскольку знал немного по-французски. От господ офицеров научился. Выползут, сказывал, как стемнеет, вдвоем, а то втроем из своих укреплений и слушают, что у неприятеля делается. Потом обратно таким же путем и, как говорил, ни одна пуля не брала, все везло. Раз только, когда бомба разорвалась невдалеке, его сильно ударило камнем. За эти вылазки он и Георгия получил.

— Все же, батюшка, как же он в офицерский чин был произведен, что за случай такой?

— Об этом я спросил, сам не удержался от любопытства.

— И как же это?

— Правильно вы сказали, что случай. А может, Владимир Васильевич, и не случай вовсе, а награда Божия за все мытарства его, ведь себя человек не жалел, согласитесь, за Россию-матушку. Было это уже, сказывал, в июне. Оборона шла который месяц, и командующий решил атаку сделать, отбросить этих самых союзников. Они же в союзе выступали: французы, англичане, турки.

— Знаю-знаю, газеты я тоже почитываю.

— Ну, хорошо. А дальше так. Рота, где был Николай Николаевич, в атаке не участвовала, поскольку отведена была с бастиона за большой убылью народа. Атака же и на этот раз окончилась неудачей. Французы забросали их ядрами, подкреплений не было. В общем, отступили горемычные. Тут надо сказать, что при командующем находился один юнкер из Петербурга, сын какого-то большого вельможи. Хотя приписан к штабу, а человек молодой, все хотел в бою поучаствовать, себя показать. Штабные люди до таких дел, известно, небольшие охотники, но этот юнкер все же оказался в числе атакующих. Потом спохватились. Где же он? Кто видел? Провели дознание. Выяснилось: видели его в строю, видели, где упал, видно, ранен, а может, и убит. Остался там на земле сырой лежать, между нашими позициями и неприятельскими. Так-то.

— Да, видно, поджилки-то у штабных затряслись, не сносить головы, коли не уберегли сынка.

— Воистину так, Владимир Васильевич. Затем стали искать, кто же сможет юнкера оттуда вытащить. Дошло до Николая Николаевича. Приказали доставить юнкера хоть живого, хоть мертвого. С ним вместе подпоручик один вызвался, тоже, видно, отчаянная голова. А дело к вечеру было, как солнце зашло, полезли. И ведь нашли юнкера, нарезная пуля ударила тому в голову, над ухом. По кости прошла, вдоль. Он пролежал сколько-то в беспамятстве, от удара, когда же его стали звать по имени, то и отозвался. Так вот вытащили бедолагу, да сами вернулись невредимые.

— Да, дела чудные.

— Воистину так. Ну, а вослед подпоручик получил Владимира на шею, а Николай Николаевич был представлен сразу в прапорщики, таким образом, слава Богу, окончилось все благополучно.

Отец Афанасий откинулся на спинку сиденья и посмотрел в окошко.

— Однако, соседушка, за разговором-то не заметили, как подъезжаем. Вон и моя колоколенка показалась.

Прислушивавшийся к их разговору ямщик хлестнул вожжами, присвистнул, и тройка, весело звеня колокольчиками, побежала резвее, приближая наших путников к родным пенатам.

Между тем Николай Николаевич Михайлов, о котором велась речь в катившей по дороге карете, шел скорым шагом человека, привычного к пешей ходьбе, по краю дороги, ведущей в город Ребеж. По обеим сторонам дороги пышно зеленела трава и желтели на высоких стеблях одуванчики. Думая о своем, он не обращал внимания ни на обгоняющие его иной раз коляски, ни на тяжело груженые телеги, мимо которых проходил. Солнце на безоблачном небе светило ярко и жарко. Он перехватил саквояж в левую руку, а правой расстегнул верхние пуговицы кителя и снял картуз. Дорога поднялась на высокий холм, и весь городок, куда он направлялся, предстал как на ладони. Разросшийся, застроенный в центральной части двухэтажными особняками, с высокой церковью, кресты которой блестели в солнечных лучах, утопающий в зелени деревьев, городок был узнаваем и мил сердцу. Спокойно несла свои воды река, огибающая его. На противоположном берегу стояла окруженная фруктовым садом старая помещичья усадьба под красной крышей. Только не было видно дубравы, когда-то здесь шумевшей, а на ее месте вызревал будущий урожай распаханных крестьянских наделов.

Николай Николаевич свернул с дороги на широкую межу и пошел по ней, замедляя шаг. Вскоре он очутился у изгороди, заросшей кустарником, и двинулся вдоль нее. Он огляделся по сторонам. Было безлюдно. Стояла тишина, нарушаемая только пением птиц, да в прогретой траве то тут, то там стрекотали кузнечики. Найдя калитку, он вошел на небольшое и, как ему показалось, совсем не изменившееся кладбище. Тот же маленький беленый домик стоял у входа как когда-то раньше, так же светлели на могилах надгробные камни и как много лет назад лишь трава и тишина окружали их. Странное чувство овладело им. Он сел на скамейку, стоявшую в тени дома, поставил рядом саквояж, положил головной убор. От чего-то вдруг защемило сердце. Вот он и добрался в этот городок, куда так стремился вернуться. Но что же делать дальше? Вот он сидит здесь, на старом кладбище. Сколько лет и событий отделяют его от этого мира. Сможет ли он понять ныне живущих в этих краях людей? И сумеют ли люди понять его, вырванного безжалостной рукой из гнезда и вернувшегося вновь, почти через три десятилетия, на эту землю? В городок, где он появился на свет, где бегал босоногим мальчишкой. Нерешительность, так ему несвойственная, не покидала его. Николай Николаевич закрыл лицо руками. Образы прожитой жизни представали перед ним. Чтобы успокоиться, он начал повторять слова каждодневной, привычной за долгие годы молитвы.

« Отче наш, иже еси на небесех…»

Вот он видит себя на прощальном обеде, устроенном по подписке офицерами полка в его честь.

Вот он на севастопольском бастионе, выбирается, полуоглохший после вражеского обстрела, из разрушенной землянки.

Вот он явственно видит лицо первого убитого им во время отчаянной штыковой атаки человека.

Вот он в слезах вынимает из петли тело лучшего своего друга, повесившегося накануне объявленного приказом святого крещения.

Вот он на плацу в школе кантонистов, одетый в солдатскую со стоячим воротником шинель.

Вот он, двенадцатилетний, бредет, изнемогая, долгой дождливой осенью в колонне рекрутов, гонимых в Казанскую губернию…

«Но избави нас от лукавого…»

Порыв майского ветра пронесся над кладбищем. Воздух наполнился нежным запахом цветущего сада. И неожиданно послышалась музыка. Это на ближней окраине городка невидимые музыканты повели чистую и прозрачную, бередящую душу мелодию. Ее волшебные звуки переливались в воздухе. «Давайте возрадуемся, забудем все горести!» — пела пронзительная скрипка. «Давайте веселиться, прочь печаль!» — вторил ей настойчивый кларнет. Николай Николаевич, погруженный в свои воспоминания, пробудился словно ото сна. Он поднял голову и опустил руки, вслушиваясь, подставляя лицо теплым, приглушенным высокими кронами берез солнечным лучам. Он представил себе музыкантов, самозабвенно прильнувших к инструментам, извлекающих из них чудесные звуки. Представил людей, отдающихся общему веселию праздника и забывших на короткое время тяготы будничных дней. На душе его вдруг сделалось легко и свободно, словно сам он уже оказался там, в тесном веселом кругу, среди танцующих. Гнетущая его прежде тяжесть куда-то канула. И неожиданные слова из давным-давно читаной книги, слова из такого далекого и потому незабываемо-счастливого детства вернулись к нему из прошлого. «Ани маамин… — прошептал он, — я верую…» Он взял лежащий на скамье картуз и надел его. «Ани маамин… — повторил он. — Я верую полной верою в пришествие Мессии…»

А светлые и радостные звуки музыки все звучали и звучали. Они прощали, они вселяли надежду, они звали к будущей достойной жизни и, заполняя все вокруг, поднимались над старым еврейским кладбищем, поднимались над кронами берез и улетали высоко-высоко к небесам.




Тшува, как исправление дурного поступка при помощи доброго

Яков Шехтер. Отрывок из рассказа «На перемене»

Волосы мои побелели, лицо обращено к востоку, а душу наполняет южный ветер. Коридор подходит к концу, уже видна гостеприимно распахнутая дверь во дворец. Смерть появилась в моем окне, и пришло время поведать об истории, случившейся в те далекие дни, когда жизнь, казалось, была завершена.
     Все мои предки на протяжении нескольких столетий умирали, едва достигнув порога тридцатилетия. Откуда пришло к нам это проклятие сынов Эли, никто не знает. Я родился в первый день месяца нисан, когда луна в полном ущербе и, видимо, поэтому постоянно ощущал смутное томление, неутоленную жажду. Именно эта жажда заставила просидеть, не разгибаясь, над книгами более двадцати лет и сделала меня тем, кем сделала.
     Ко дню своего тридцатилетия я прибыл, словно Машиах, на белом осле, завершив, насколько это возможно, все свои земные дела. Осталось лишь одно: выбрать из двух кандидатов наиболее достойного жениха для моей старшей дочери. Ей исполнилось пятнадцать, и спустя год она должна была стоять под хупой. Помолвку я хотел сделать лично, успев до срока, когда угомонится звук мельницы.
     Оба жениха учились у меня в йешиве, оба были достойными молодыми людьми, выделяясь из всех прочих утонченностью души и способностями к постижению Закона. Первый принадлежал к известной на Кубе семье земельных арендаторов, второй, превосходивший его памятью и способностью к быстрому схватыванию материала, происходил из португальских геров, бежавших на Кубу, чтобы принять на себя ярмо мицвот.
     Впрочем, про обоих я мог засвидетельствовать, что они подобны выбеленной известью яме: каждый мог составить счастье моей дочери, и оба одинаково были близки ее сердцу.
     Однако мое предпочтение склонялось к первому из кандидатов. Не потому, что во мне существует предубеждение против собирателей колосков, хотя в нашей семье очень тщательно относились к чистоте родословной, а потому лишь, что потомок португальцев казался мне чуть грубее.
     Размышляя об этом, я отправился спать в ночь моего тридцатилетия и вдруг провалился в необычайно глубокий сон. Во сне ко мне явился величественный человек с утонченными чертами лица и длинной бородой.
     - Что с тобой будет, Овадия? - вопрошал он, укоризненно покачивая головой. - Чем все это кончится?
     Я проснулся обеспокоенный, но, полежав немного, снова заснул. И вновь передо мной явился незнакомец. На сей раз он действовал более решительно. Схватив меня за руку, он почти кричал:
     - Почему ты спишь? Почему не взвываешь к помощи Небес?
     Я вскочил с постели весь в поту и долго не мог успокоиться. Только через час, разобрав страницу Талмуда и отвлекшись от сновидения, мне удалось прийти в себя. Осторожно, улегшись в постель, я прикрыл глаза.
     Незнакомец возник сразу после того, как опустились веки. Рядом с ним стояли два спутника, и хоть выглядели они весьма сурово, но говорили спокойно и вразумительно.
     - Это не сон, - сказал один из них. - Это истинное видение.
     - Ты не должен бояться, - добавил второй. - Мы не причиним тебе зла. Наоборот, мы хотим тебе помочь.
     - Посмотри на меня, Овадия, - произнес незнакомец. - Посмотри внимательно.
     Я посмотрел и вдруг понял, что передо мной основатель нашего рода. Как и откуда пришло ко мне это понимание - не знаю, ведь его портрет не сохранился. Видимо, когда человек падает в яму, с Небес протягивают ему помощь, открывая закрытое.
     - Ты пришел, чтобы возвестить о моей смерти? - спросил я, содрогаясь от ужаса.
     - Нет, - покачал головой предок, - хоть она и близка. Но ты можешь ее избежать.
     - Как, скажи, как?
     - Я не могу открыть тебе всего, Будущий мир и ваш разделены преградой, и не в моих силах разрушить стену. Я могу только намекнуть - "Баба Кама".
     - "Баба Кама"?
     - Да. Постарайся понять, о чем идет речь. Уже много лет я прихожу во сне к моим потомкам, но ни один из них не смог догадаться. В этом истинная причина их ранней смерти. Подумай, подумай хорошенько!
     Тут я набрался смелости и попросил его, чтобы он мне все разъяснил. По-видимому, я сказал это громче, чем собирался, и, внезапно проснувшись, обнаружил, что и эта встреча происходила во сне.
     Спать я уже не мог. Всю следующую неделю я провел, словно в Судный день, не выходя из синагоги. Мне уже не раз приходилось учить "Баба Кама", но тут я окунулся в трактат до верхушек волос. Рамбам, Рашбам, рабейну Там, Риф, Рош, Райвед - комментаторы Талмуда - крутились перед моими глазами даже в коротких промежутках сна. К следующей субботе я выучил трактат почти наизусть, но ни на йоту не продвинулся в понимании того, о чем намекал мой предок.
     Субботнюю молитву я проплакал, накрывшись с головой талитом, так, чтобы окружающие не видели моих слез. Когда все разошлись по домам на кидуш, я снова открыл "Баба Кама", но через несколько минут заснул, сморенный недельным постом и бессонницей.
     И тут мне снова открылся мой предок, на этот раз облаченный в белые одеяния. Я был очень взволнован и пристально вглядывался в его величественное и суровое лицо. Он приблизился и сказал, что слезы, столь щедро пролитые мной во время молитвы, смягчили Высшее Милосердие и он послан, чтобы объяснить мне, как можно отменить вынесенный приговор.
     - Ищи в старых книгах, - сказал он, пристально смотря на меня. - Ищи в старых книгах.
     Открыв глаза, я долго размышлял, о каких старых книгах могла идти речь. У нас в семье сохранились манускрипты, вывезенные из Испании, но я еще в детстве прочитал их по несколько раз. Трактата "Баба Кама" среди них не было.
     После окончания субботы я тщательно перебрал всю библиотеку, но кроме уже знакомых мне книг ничего не обнаружил. О чем же хотел сказать мой предок, какую загадку мне предстоит разрешить?
     Я не мог ни есть, ни спать, ни заниматься учебой. "Старые книги, старые книги", - вертелось в моей голове. Пятикнижие, Талмуд, раввинские респонсы вполне соответствовали этому определению. Сбитый с толку и раздосадованный я пошел спать.
     Предок поджидал меня сразу за порогом сна. Его лицо излучало свет, и он снова был одет во все белое.
     - Сколько времени ты будешь обременять меня своей судьбой?! - сердито спросил он.
     Я хотел объяснить ему, что не представляю, в чем дело, но не смог, а заплакал. Слезы текли из моих глаз обильно и долго, и все это время предок молчал, сурово глядя на меня. Наконец мне удалось выдавить несколько жалких слов объяснения, и от них я зарыдал так сильно, что проснулся.
     Не знаю почему, но мне показалось, будто решение загадки совсем близко. Я вскочил с постели, омыл руки и поспешил в библиотеку. Подойдя к громадному книжному шкафу, я остановился, словно Моше перед несгораемым кустом терновника. Догадка осенила меня внезапно, точно вложенная кем-то извне.
     Дела нашего торгового дома велись очень тщательно. Это была традиция, подкрепленная Законом. Все доходы и расходы скрупулезно вносились в гроссбухи, в конце каждой страницы вписывался отчет, а сами страницы были пронумерованы и сшиты так, чтобы нельзя было ни вытащить, ни переменить. Иногда я перелистывал эти гроссбухи, дивясь на разные почерки разных людей, ведших записи на протяжении многих десятков лет. В мои обязанности главы торгового дома входила тщательная еженедельная инспекция этих записей, но я полностью полагался на управляющего и переложил на него и эту заботу.
     Стоя перед шкафом, я вдруг сообразил, что гроссбухи тоже называются книгами и имеют непосредственное отношение к "Баба Кама". Едва дождавшись утра, я поспешил в контору. Управляющий был весьма удивлен моим ранним приходом. Еще больше удивила его просьба показать гроссбухи.
     Распахнув двери старинного шкафа, в котором хранились отчеты за многие десятилетия, я дрожащими руками вытащил самую первую книгу. На каждой странице красовалась подпись основателя нашего рода и начиналась она еще в Испании. Как видно, предыдущие книги он не смог или не сумел вывезти.
     Я уселся за стол, раскрыл гроссбух и принялся за тщательное изучение, исследуя каждую запись с таким тщанием, словно передо мной лежала глава из "Шулхан аруха". Страницы были мелко испещрены записями о разного рода финансовых операциях. Разобраться, кто, кому, сколько и на каких условиях продал, купил или ссудил, было невозможно, я совершенно не представлял, о каких товарах и сделках идет речь. Но меня это не смущало, где-то в глубине царила абсолютная уверенность, что я сразу узнаю искомое.
     Спустя полчаса я обнаружил отметку о ссуде, полученной моим предком от португальского богача. В отличие от всех других записей сумма была обведена красными чернилами. Я принялся перелистывать книгу, но нигде не обнаружил ничего похожего. Красные чернила больше не появлялись. Следовательно, подумал я, они должны что-то означать.
     В каком случае, продолжал я размышлять, выделяют запись о ссуде? Только в одном - если ее забыли или не смогли вернуть.
     Обнаружить это было легче легкого. Я пролистал все гроссбухи на пятьдесят лет вперед и нигде не обнаружил записи о возврате долга португальцу. Значит, мы остались должны. Но сколько сегодня придется заплатить мне, прямому наследнику должника, если удастся отыскать потомков богача?
     Перечитав условия, я ужаснулся. За минувшие столетия сравнительно небольшая сумма превратилась целое состояние. Ее возврат не разорит наш торговый дом, но сильно пошатнет его устойчивость. Да и кому возвращать, где отыскать наследников португальского богатея? Сколько лет прошло, сколько войн пронеслось над Португалией!
     Эти мысли не оставляли меня до вечера. Укладываясь в постель, я точно знал, что предок уже поджидает меня за смутной границей сна. И не ошибся!
     Вид его был суров: брови насуплены, кожа над переносицей собралась в морщины.
     - И ты еще медлишь! - вскричал, завидев меня. - Ты раздумываешь? Немедленно просыпайся и рассылай посланцев во все концы Португалии.
     - Может быть, - робко попросил я, - стоит подождать до рассвета. Нехорошо будить людей в столь неурочное время.
     - Корабль на Лиссабон отплывет из Гаваны в шесть часов утра. Следующий придет только через месяц. И, кроме того, - он слегка смягчил голос и посмотрел на меня с нескрываемой гордостью, - ты должен был умереть этой ночью. Твоя проницательность отсрочила приговор: тебе подарили полгода. Если долг не будет возвращен, приговор вступит в силу и все пойдет по заведенному кругу. Другой мой праправнук, способный разгадать тайну, родится только через тридцать шесть лет.
     Так я и поступил. Все дела, в том числе и свадьбу дочери, я отложил до завершения вопроса. Спустя три месяца посланцы вернулись. Трое с пустыми руками, двое с обрывками сведений, а один с радостной вестью: потомки давно разорившихся португальских богачей двадцать лет назад переселились на Кубу.
     Дальнейшие поиски не составили трудов, и, к своему величайшему изумлению, я узнал, что один из женихов моей дочери, сын португальских геров, и есть тот, кому необходимо вручить долг.
     В первый же день после свадьбы я отвел зятя в свой кабинет и без лишних слов вручил ему сумму, в точности соответствующую величине долга. Молодой муж, удивленный и обрадованный столь щедрым приданым, не знал, как благодарить, а я помалкивал, не желая до поры до времени придавать гласности эту удивительную историю.
     Предка своего я больше не видел, очевидно, мои действия оказались правильными, и порукой тому тот преклонный возраст, до которого я дожил благодаря помощи Всевышнего.




Тшува как возвращение вероотступника к еврейству.

Отрывок из рассказа А-Б Зингера «Корона из перьев».

Тшува Акши.

(Акша гадала по перьевой подушке – рассматривала рисунки из перьев. Увидев на перьевой подушке крест, она обратилась к христианству, а затем, разуверившись в правде этой религии – к колдовству и поклонению дьяволу. Дойдя до самой глубины духовного падения, она возвращается назад – к Богу. Акша пытается исправить содеянное зло при помощи поступка – она хочет найти своего еврейского жениха и извиниться перед ним.)

Его тело просвечивало, как паутина. От  него несло помойной ямой.  Акша

едва  не  сказала: "Ты мой  раб,  приди  и возьми  меня".  Вместо этого  она

пробормотала: "Мои дедушка и бабушка".

     Дьявол расхохотался: "Они прах".

     "Ты сплел корону из перьев?"

     "А то кто же".

     "Ты обманул меня?"

     "Я обманщик",-- ответил дьявол, хихикая.

     "Где же истина?"-- спросила Акша.

     "Истина в том, что нет истины".

     Дьявол слегка помедлил  и  затем  исчез.  Остаток ночи Акша  провела то

наяву,  то  в  дреме.  К  ней  обращались  голоса. Груди ее  набухли,  соски

отвердели, живот раздулся. Боль сверлила череп. Зубы  оскалились, а язык так

распух, что она испугалась,  как бы не  раскололось  небо.  Глаза вылезли из

орбит.  В  ушах  стоял  грохот,  как  от  удара  молота  по наковальне.  Она

чувствовала  сильную  боль,  как  от  тяжкой  работы.  "Я  рожаю  демона!"--

вскрикнула Акша. Она стала молиться Богу, от которого отреклась. Наконец она

заснула, а когда проснулась в предрассветной тьме,  все ее боли исчезли. Она

увидела деда,  строящего  в ногах  кровати.  На  нем  было белое  одеяние  с

капюшоном,  такое  же,  которое   он  надевал  накануне  Йом  Кипура,  когда

благословлял Акшу перед уходом на молитву. Свет лился из  его глаз и осветил

ее вину. "Дедушка",-- невнятно сказала Акша.

     "Да, Акша. Я здесь".

     "Дедушка, что мне делать?"

     "Беги. Покайся".

     "Я погибла".

     "Никогда  не  бывает   слишком  поздно.  Найди  человека,  которого  ты

оскорбила. Стань еврейской дочерью".

     Позднее Акша не могла  вспомнить: действительно дедушка  говорил с ней,

или она поняла его без  слов. Ночь закончилась. Рассвет слегка окрасил окна.

Птицы  щебетали.  Акша  осмотрела  простыню.  Крови не было. Она  не  родила

демона.  Впервые за  много  лет  она  вознесла  благодарственную  молитву на

иврите.

     Она встала, помылась в  ванне и покрыла голову шалью. (…) Служанка принесла Акше завтрак, но  она едва притронулась к нему.  Затем она покинула

усадьбу.  Собаки  лаяли  на нее, как на незнакомую. Старые слуги смотрели  с

удивлением на помещицу, которая вышла из ворот с корзинкой на руке и платком

на голове, как у крестьянки.

     Хотя  имение Мальковского было  недалеко  от  Красноброд, Акша  большую

часть дня провела в дороге. Она присела отдохнуть и умыла руки в  ручье. Она

повторила по памяти  благодарственную молитву и  съела ломтик хлеба, который

взяла с собой.

     Возле  Краснобродского   кладбища  стояла  избушка  Эбера,  могильщика.

Снаружи его  жена стирала  в лохани белье.  Акша спросила ее: "Это дорога на

Красноброд?" (…)

     Акша  спросила, где  могила ее  стариков,  и  старуха показала  на  два

надгробия, склонившихся одно к  другому  и поросших  мхом и сорняками.  Акша

простерлась перед ними и оставалась так до вечера.

     Три месяца Акша бродила от одной  иешивы к другой, но не нашла  Цемаха.

Она просматривала  записи  в книгах общин, опрашивала стариков и  раввинов и

все  безрезультатно. Поскольку не в каждом городе  была  гостиница, ей часто

приходилось спать в ночлежках. Она лежала  на соломенном тюфяке,  покрывшись

рогожей и  тихонько молилась, чтобы явился ее  дедушка  и сказал,  где найти

Цемаха. Но он не  подавал никаких  признаков.  В  темноте  старики и больные

кашляли   и  ругались.  Дети  кричали.  Матери   проклинали.   Хотя  Акша  и

воспринимала  это  как  часть  наказания,  она  не  могла  преодолеть своего

унижения. Руководители общин ругали ее. Они могли заставлять ее целыми днями

ожидать  приема.  Женщины  относились к ней подозрительно --  почему это она

разыскивает мужчину, у которого уже наверняка есть жена и дети, или который,

возможно, уже  в  могиле?  "Дедушка,  почему ты  допустил  меня  до этого?--

вскрикивала Акша.-- Или покажи мне путь, или пришли за мной смерть".

     Одним  зимним днем, когда  Акша  сидела  в  гостинице  в  Люблине,  она

спросила  хозяина,  слышал ли  он  о человеке по имени  Цемах --  небольшом,

смуглом,  бывшем  ученике иешивы  и  ученом.  Один  из  обитателей гостиницы

сказал: "Вы имеете в виду Цемаха, учителя из Ицбика?"

     Он  описал  Цемаха,  и Акша поняла,  что  нашла  того самого,  которого

искала. "Он был обручен",-- сказала она.

     "Я знаю. Которая обратилась. А кто вы?"

     "Родственница".

     "Что вам от него  нужно?-- спросил гость.-- Он беден и  впридачу упрям.

Всех  его  учеников  увели  от  него.  Он  неуправляемый  и неуравновешенный

человек".

     "Есть у него жена?"

     "У него уже было две. Одну он замучил до смерти, другая ушла от него".

     "Есть у него дети?"

     "Нет, он бездетный".

     Гость собирался еще что-то сказать, но пришел слуга и позвал его.

     Глаза  Акши  наполнились слезами.  Дедушка  не оставил  ее.  Он вел  ее

правильным  путем.  Она  пошла  нанять  экипаж  до  Ицбика  и увидела  перед

гостиницей крытый экипаж, готовый отправиться. "Нет, я не одинока,-- сказала

она себе.-- Каждый шаг известен на небесах".

     Сначала шли мощеные дороги, но скоро  они превратились в грязные тракты

с  выбоинами  и  канавами.  Ночь  была  сырая  и  темная.  Часто  пассажирам

приходилось выбираться  и помогать кучеру вытаскивать  экипаж из  грязи. Все

бранили  его,  но  Акша  со смирением сносила  тяготы. Падал  мокрый снег  и

задувал холодный ветер. Каждый  раз, когда она вылезала  из  экипажа, она по

лодыжки проваливалась в грязь. В Ицбик они

     они прибыли поздно вечером. Вся деревня утопала в болоте. Избы

 

     были полуразрушены. Кто-то показал Акше дорогу к дому учителя Цемаха --

дом был на бугре возле мясных лавок. Хотя и была зима, кругом стояла вонь от

гниения. Возле лавок шныряли собаки.

     Акша заглянула в  окно дома Цемаха и увидела  ободранные стены, грязный

пол и  полки  потрепанных  книг.  Фитиль в миске  с маслом был  единственным

источником  света.  За столом сидел небольшой человечек  с  черной  бородой,

густыми бровями, желтым лицом и выпирающим носом. Он близоруко склонился над

большим  фолиантом.  На  нем была ермолка на подкладке, стеганный жакет, под

которым виднелся грязный ватин. Пока Акша стояла и смотрела, из щели вылезла

мышь и  прошмыгнула на  кровать, на  которой  был  тюфяк,  набитый  истертой

соломой, подушка без наволочки и изъеденная молью овчина вместо одеяла. Хотя

Цемах и постарел, Акша узнала его. Он почесался. Поплевал на кончики пальцев

и  вытер  их  о лоб. Да, это был он.  Акша одновременно  хотела и  плакать и

смеяться.  На мгновение она повернула  лицо  в темноту. Впервые за последние

годы она услыхала голос бабушки: "Акша, беги отсюда".

     "Куда?"

     "Обратно к Исаву".

     Затем она услыхала голос деда: "Акша, он спасет тебя от бездны".

     Акша никогда не слыхала, чтобы дедушка говорил с такой горячностью. Она

ощутила пустоту, которая бывает перед обмороком. Она облокотилась на дверь и

та открылась.

     Его глаза навыкате пожелтели.

     "Что тебе нужно?"-- прохрипел он.

     "Вы реб Цемах?"

     "Да, а кто вы?"

     "Акша из Красноброда. Когда-то ваша невеста . . ."

     Цемах  молчал.  Он  открыл искривленный рот, обнажив  единственный зуб,

черный как крючок. "Обратившаяся?"

     "Я опять вернулась к евреям".

     Цемах подпрыгнул. Он исторг ужасный крик:  "Пошла  вон из  моего  дома.

Пусть имя твое сгниет!"

     "Реб Цемах, пожалуйста, выслушайте меня".

     Он  подбежал  к  ней со сжатыми кулаками.  Миска с маслом опрокинулась,

свет исчез.

     "Грязная блудница!"

    

вскричала она.-- Плюйте на меня, евреи".

     В  синагоге  поднялся  шум.  Незнакомец  подошел  к  читальному  столу,

постучал, и воззвал: "Семья этой  женщины из  вашего города.  Ее дедушка реб

Нафтоле Холишицер. Это  Акша, которая обратилась и вышла  замуж за помещика.

Теперь она увидела истину и хочет искупить свои мерзости".

     Хотя  Холишиц  был в той части Польши,  которая  принадлежала  Австрии,

история Акши  была здесь известна.  Некоторые молящиеся  запротестовали, что

таким образом нельзя каяться; человеческое  существо  не следует  тащить  на

веревке как  скотину.  (……)

Старый рабби Бецалел мелкими шажками быстро подошел к Акше: "Поднимись, дочь

моя. Ты ведь покаялась, теперь ты наша".

     Акша встала: "Рабби, я опозорила свой народ".

     "После того, как ты покаялась, Всемогущий простит тебя".

     Когда  молящиеся  на  женской  половине  услыхали,  что происходит, они

поспешили  в мужское помещение, и среди них жена рабби. Реб  Бецалел  сказал

ей: "Отведи ее  домой и  одень  в приличную  одежду. Человек  был создан  по

Божьему подобию".

     "Рабби,-- сказала Акша,-- я хочу искупить свои грехи".

     "Я предпишу для тебя наказание. Не убивайся так".

     Некоторые женщины стали плакать. Жена рабби сняла  с себя шаль и надела

Акше на  плечи.  Другие  женщины  предложили  Акше  плащ.  Они повели  ее  в

помещение, где в прежние времена содержали тех, кто грешил  против общины,--

до сих пор там оставался  топчан и стул. Женщины занимались ею, а Акша  била

себя кулаками в  грудь и  перечисляла  свои грехи:  она наплевала  на  Бога,

служила  идолам,  сожительствовала с язычником.  Она  рыдала:  "Я занималась

колдовством.  Я колдовала с сатаной. Он сплел мне корону  из перьев".  Когда

Акшу одели, жена рабби увела ее домой.

     После молитв мужчины стали спрашивать незнакомца, кто он такой и как он

оказался вместе с внучкой реб Нафтоле.

     Он ответил: "Меня зовут  Цемах. Я должен  был стать  ее  мужем,  но она

отказалась от меня. Теперь она вернулась просить у меня прощения".

     "Еврей должен прощать".

     "Я простил ее, но Всемогущий есть Бог мести".

     "Он также Бог и милосердия".

     Цемах стал дискутировать с учеными  и сразу проявилась его эрудиция. Он

цитировал  Талмуд, Комментарии,  Мнения  Раввинов.  Он  даже поправил рабби,

когда тот ошибся в цитате.

     Реб Бецалел спросил его:

     "Есть у тебя семья?"

     "Я разведен".

     "В таком случае все хорошо устроится".

     Рабби попросил Цемаха пойти  к нему  домой. Женщины  сидели  с Акшей на

кухне. Они уговорили ее поесть хлеба с цикорием. Она голодала уже три дня. В

кабинете  рабби  мужчины  ухаживали  за  Цемахом.  Они принесли  ему  брюки,

ботинки, пальто и шляпу. Он кишел вшами, и его повели в баню.

     Вечером собрались семь самых  знатных граждан города  и все старейшины.

Женщины привели Акшу. Рабби  объявил, что,  согласно Закону,  Акша  не  была

замужем. Ее  союз  с  помещиком  был  не чем иным, как  сожительством. Рвбби

спросил:

     "Цемах, ты желаешь Акшу в жены?"

     "Я -- да".

     "Акша, желаешь ты иметь Цемаха мужем?"

     "Да, рабби, но я этого не стою".

     Рабби  определил  наказание  для  Акши.  Она  должна  поститься  каждый

понедельник  и четверг,  не прикасаться к мясу и рыбе в течение всей недели,

читать Псалмы и вставать по утрам на молитву.

     Рабби сказал ей: "Самое главное это не наказание, а угрызения совести.

"И он вновь обратится и будет исцелен",-- говорит пророк.




Пинхас Полонский

Источник: http://machanaim.org/

Раскаяние для праведных

1. Рош hа-Шана и Йом Кипур - время "преобразования грехов в заслуги" (Рав Й.Д.Соловейчик)

Рош hа-Шана и Йом Кипур - еврейский Новый Год и Судный День - это праздник подведения итогов за год и, соответственно, исправления своих грехов. Раскаяние и исправление - вещи настолько важные, что Талмуд говорит даже: "На такую духовную высоту, на которой стоит грешник, исправивший свои грехи, - не может подняться даже и праведник. Ибо если он совершил истинное раскаяние, то его грехи не просто отменяются, а преобразуются в заслуги". Имеется в виду, конечно, не просто грешник, переставший нарушать закон. Талмуд говорит об ином случае - о том, когда человек не просто перестает поступать неправильно, но когда он использует тот потенциал, ту энергию, которая проявилась в процессе совершения греха и его преодоления, для более значительного духовного продвижения, чем если бы этот человек был просто праведен.

Рав Й.-Д.Соловейчик описывает процесс "преобразования грехов в заслуги" следующим образом: "Если интенсивность ощущения греха, чувства вины и стыда, которые овладевают человеком при пробуждении раскаяния, настолько сильны, что поднимают, приближают человека к Создателю вселенной, то прежние грехи не просто "уничтожаются перед Создателем", но "превращаются в заслуги", ибо эти грехи трансформируются в мощную силу, толкающую грешника по направлению к Богу. При таком пути исправления грех не забыт, не вычеркнут и не выброшен в пучину моря. Наоборот, динамика памяти о грехе освобождает внутренние духовные силы кающегося и позволяет ему совершать дела даже более великие, чем раньше".

2. Идея о том, что раскаявшийся грешник стоит выше праведника, и её недостатки

Идея о том, что раскаявшийся грешник стоит выше праведника, широко известна, и о ней слышали даже начинающие изучать религию. Я тоже узнал о ней давно, но она всегда была мне чем-то непонятна. Конечно, замечательно, когда энергия греха не просто отменяется, но используется на добро; и человек, который смог сделать это, заслуживает всяческого уважения. Но все же в этой идее есть, как мне кажется, некоторый изъян. Ведь если воспринимать эту идею в прямом смысле, то по ней, в конце концов, оказывается, что невозможно подняться высоко, если ты не грешишь - а потом, конечно, раскаиваешься. А это, скажем прямо, уже не так уж и далеко от простонародно-христианской концепции "не согрешишь - так и не покаешься" [в смысле того, что как же это можно обойтись без греха, так ведь тогда и раскаяться будет не в чем, а без раскаяния человек неполноценен].

Огромный созидательный потенциал чувства раскаяния был давно осознан человечеством, и именно на нем [на образе "кающейся Марии Магдалины"] христианство основало всю свою моральную притягательность. Возможно, что для нееврейских народов, для которых столь большую роль в их моральном развитии сыграло христианство, действительно нет другой возможности основать концепцию морали, кроме как на отталкивании от зла. Но мне, как еврею, концепция "грешить и каяться" была всегда чрезвычайно чужда, и мне было неприятно, что еврейская концепция "исправивший грехи стоит выше праведника" как будто бы слишком похожа на нее. Иными словами, мне было обидно за праведника - почему же ему не по силам достичь тех высот, на которые поднимается раскаявшийся злодей? Неужели для праведника дорога наверх, в сущности, перекрыта? Такой подход находился в полном противоречии с моим интуитивно-религиозным пониманием мира.

3. Разрешение противоречия

Это противоречие задевало меня, пока я не понял, наконец, что праведник точно также может - ничем не меньше, чем злодей - обратить в заслуги энергию раскаяния. Праведник тоже может, и даже обязан, раскаиваться в своих грехах - и при этом вовсе без того, чтобы он до этого нарушал Закон Торы или совершал преступления! Более того, раскаяние является необходимым компонентом праведности, без него праведность неполноценна - но раскаяние, оказывается, совсем не обязательно предполагает предшествующее нарушение.

Дело в том, что ивритское слово "хет" означает совсем не то, что соответствующее ему русское понятие "грех" . В русском языке "грешить" - это то же самое, что и "нарушать заповеди". В иврите, однако, понятие "хет" (грех) совершенно отличается от понятия "авера" (нарушение заповеди). Слово "авера" происходит от глагола "авар" (переступать) и означает "переступание через Закон", сознательное или по ошибке. Но понятие "хет" имеет совсем иное происхождение. Оно связано с глаголом "леhахти", означающим "промахнуться", "не попасть точно в цель". "Хет" - это неиспользование своих возможностей, и раскаяние в этом пренебрежении Божественным даром - это и есть раскаяние праведника. В качестве только одного из многих примеров этого приведем следующий. Рав Кук объясняет, что одна из существенных проблем современности - это односторонность в изучении Торы, когда в иешивах направляют слишком много усилий на техническое изучение иудаизма - и в результате Тора исходит из "Дома Учения" совсем не в том ракурсе, в котором народ может - и хочет! - воспринимать ее. Это, безусловно, широкое поле - только одно из многих! - для раскаяния праведных.

В Рош hа-Шана мы должны осознать свои неиспользованные возможности и использовать чувства неудовлетворенности и горечи, возникающие при этом, для своего дальнейшего продвижения. Раскаявшийся злодей стоит выше простого праведника - но не выше раскаявшегося праведника. И об этом же говорит Талмуд: "Не может прийти Машиах, пока праведники не совершат раскаяния в своих грехах". Праведники, а не грешники!






библиотека